Ночная сельва дышит торжеством
голодной и вибрирующей плоти.
В бамбуковом, изрубленном, кривом
проёме неба корчится в полёте
нагая тень – и падает к земле;
котёл парит в потоках над углями,
и, отразив изогнутое пламя,
куски лиан, кипящие в котле,
подрагивают тусклыми телами.
Старик рисует знаки. Белый дым
тугих косиц вонзается в пространство
ветвей и гнёзд, сливается с витым
тяжёлым ритмом птичьего шаманства;
взлетают лапы. По вискам моим
когтистая стекает диадема.
Из гнили амазонского эдема
растут стихи, проламывая грудь,
и каждое движение тотема
сопровождает медленная ртуть -
так серебром облитые моллюски
могли бы липнуть к жестам точных рук.
Он требует читать ему по-русски,
и застывает, вслушиваясь в звук
чужого сна. Кричит, ломает круг
и, отыскав меня в словесной чаще,
даёт в щербатой деревянной чаше
отвар: бери и пей, слепой стрелок,
щенок, поэт, сновидец, самозванец!
В момент, когда я делаю глоток,
он начинает танец.
Такой восторг в прищуренных глазах,
что кажется – коралловые змеи
вот-вот проснутся в призрачных лесах
его зрачков, и вздрогнут орхидеи,
и будут пить белёсыми корнями
густую кровь пылающих зарниц…
Взмывает хор. Земля рождает птиц
и стонут джунгли в оркестровой яме.
Прости меня. Я слаб. Я не готов.
Мне страшно.
…Но старик
приходит снова,
садится рядом, требует стихов –
доверчиво, смешно и бестолково.
И я читаю до рожденья дня.
А он, похоже, путает меня
с другим, кто был намного раньше слова.